Между стульев, крадучись, прошла кошка. Я бросил ей кусок рыбы. Она подняла хвост и отвернулась.

– Вы встретили вашу жену в Цюрихе? – осторожно спросил я.

– Я встретил ее в отеле. Всякая принужденность и скованность – уклончивая стратегия боли и обиды – исчезли без следа. Я встретил женщину, которую я не знал, но любил, с которой я как будто был связан пятью годами безмолвного прошлого, но годы эти уже не имели над ней никакой власти. Казалось – с тех пор, как Елена пересекла границу – яд времени перестал на нее действовать.

Теперь прошлое принадлежало нам, а не мы ему. Оно изменилось, и вместо обычной угнетающей картины минувших лет, оно отражало лишь нас самих, не связанных с ушедшим. Мы решили вырваться из окружающего и сделали это, и теперь все, что было раньше, оказалось отрезанным, а невозможное превратилось в реальность: это было ощущение нового бытия без единой морщины старого.

Шварц взглянул на меня, и опять странное выражение отчаяния скользнуло по его лицу.

– И необычайное оставалось. Его удерживала Елена. Я этого не мог, особенно в конце. Но ей это удавалось, и, значит, все было хорошо. Ведь только об этом и стоило думать. Разве не так? Теперь это должен суметь сделать я, поэтому я и говорю с вами! Да, только поэтому!

– Вы остались в Цюрихе? – спросил я.

– Только неделю мы жили в этом городе, – сказал Шварц своим прежним тоном. – И только там, в единственной стране посреди взбудораженной Европы, – не было ощущения, что мир готов рухнуть. У нас были деньги на несколько месяцев жизни. Елена захватила с собой драгоценности, которые мы могли продать. Во Франции у меня еще хранились рисунки умершего Шварца.

О, это лето 1939 года! Казалось, бог еще раз захотел показать миру, что такое мирное бытие и что он потеряет с войной. Дни стояли теплые, тихие, безмятежные. Позже, когда мы уехали к Лаго Маджоре note 13 , на юг Швейцарии, они стали еще чудеснее.

Елена стала получать письма от своей семьи. То и дело ей звонили. Уезжая, она ничего не сказала, кроме того, что едет в Цюрих к своему врачу. Ее родственникам, используя превосходную швейцарскую систему связи, не составило большого труда узнать ее адрес. Теперь ее засыпали запросами и упреками. Она могла еще вернуться в Германию. Надо было решать.

Мы жили с ней в одном отеле, но в разных номерах. Мы были женаты, но в наших паспортах стояли разные фамилии, и так как всегда и всюду решает бумага, – мы не имели права жить вместе. Это – странное положение, но оно еще более усиливало чувство того, что время для нас изменилось. Один закон признавал нас мужем и женой, другой – нет. Новая обстановка, долгая разлука и, самое главное, Елена, которая так сильно изменилась, очутившись здесь, – все это создавало впечатление зыбкой нереальности, соединенной в то же время со сверкающе-непринужденной действительностью. И над всем этим еще клубились последние клочья разорванного тумана снов, о которых уже не хотелось вспоминать. Я тогда еще не понимал, из чего возникло это чувство, я воспринимал его как неожиданный подарок, словно кто-то вдруг разрешил мне повторить кусок дрянного бытия и на этот раз наполнить его настоящей жизнью. Из крота, пробиравшегося без паспорта через границы, я сделался вдруг птицей, не знающей уже никаких границ.

Однажды утром, зайдя к Елене, я застал у нее некоего господина Краузе, которого она представила мне как сотрудника немецкого консульства. Едва я переступил порог, как она заговорила со мной по-французски и назвала месье Ленуаром. Краузе не разобрал и на плохом французском спросил меня, не сын ли я известного художника.

Елена засмеялась.

– Господин Ленуар женевец, – заявила она. – Однако он говорит также и по-немецки. С Ренуаром его роднит только восхищение его картинами.

– Вы любите картины импрессионистов? – обратился ко мне Краузе.

– Господин Ленуар сам владеет коллекцией, – сказала Елена.

– У меня только несколько рисунков, – возразил я. Назвать наследство умершего Шварца коллекцией казалось мне чрезмерным. Это был, конечно, новый каприз Елены. Однако хорошо помня, как один из ее капризов спас меня от концентрационного лагеря, я включился в игру.

– Известно ли вам собрание картин Оскара Рейнгарта в Винтертуре? – любезно спросил меня Краузе.

Я кивнул.

– У Рейнгарта есть одно полотно Ван Гога, за которое я отдал бы целый месяц жизни.

– Какой именно месяц? – поинтересовалась Елена.

– Какое полотно Ван Гога? – спросил Краузе.

– «Сад в доме сумасшедших».

Краузе улыбнулся.

– Чудесная вещь!

Он завел разговор о других картинах, перешел к Лувру. Тут я еще раз помянул добрым словом покойного Шварца. Благодаря его школе, я смог поддерживать этот разговор. Теперь я понял тактику Елены: она во что бы то ни стало хотела избежать того, чтобы Краузе распознал во мне ее мужа или эмигранта. Немецкие консульства не ограничивались теми сведениями, что они получали из полицейских источников, в той или иной стране. Я чувствовал, что Краузе пытается выведать, каковы наши отношения с Еленой. Она разгадала его намерения прежде, чем он начал задавать вопросы, и тут же придумала мне жену Люсьену и двух детей, из которых старшая дочь якобы прекрасно играла на пианино.

Краузе бросал быстрые изучающие взгляды то ка меня, то на Елену. Он воспользовался разговором и предложил встретиться еще раз – за небольшим ленчем в каком-нибудь маленьком ресторанчике на берегу озера. Ведь так редко встречаешь человека, понимающего живопись.

Я охотно согласился – это удастся сделать, когда я вновь приеду в Швейцарию, через месяц-полтора. Он очень удивился, так как считал, что я живу в Женеве. Я объяснил ему, что хотя я женевец, но живу в Бельфорте.

Бельфорт находится во Франции, и ему нелегко было проверить мои слова. Прощаясь, он не удержался и задал последний вопрос из этого своеобразного допроса: где познакомились я и Елена, ведь симпатичные люди так редко встречаются.

Елена взглянула на меня.

– У врача, господин Краузе. Больные часто бывают гораздо симпатичнее, чем… – Она зло усмехнулась. – Чванливые здоровяки, у которых даже в мозгу вместо нервов растут мускулы.

Краузе ответил на эту шпильку улыбкой авгура.

– Я понимаю вас, сударыня.

– Разве у вас в Германии не развенчали еще Ренуара? – спросил я его, чтобы не отстать от Елены. – Ван Гога-то уж наверное?

– О, только не в глазах знатоков! – возразил Краузе, бросив еще один взгляд авгура, и направился к выходу.

– Зачем он приходил? – спросил я Елену.

– Шпионить. Я хотела предупредить тебя, чтобы ты не приходил, но не успела, ты уже вошел. Его прислал мой братец. Как я все это ненавижу!

Зловещая рука гестапо протянулась через границу и напомнила нам, что мы еще не ускользнули из-под ее власти. Краузе сказал Елене, чтобы она как-нибудь зашла в консульство. Ничего особенного – просто надо поставить в паспорте еще один штамп, что-то вроде разрешения на выезд. Это забыли сделать раньше.

– Он сказал, что есть какое-то новое распоряжение, – добавила Елена.

– Он лжет, – сказал я. – Иначе бы я знал. Эмигранты сразу узнают об этом. Если же ты пойдешь, то может случиться, что у тебя отберут паспорт.

– И я тогда стану такой же эмигранткой, как ты?

– Да. Если не вернешься в Германию.

– Я остаюсь, – сказала она. – Я не пойду в консульство и не вернусь обратно.

Мы ни разу еще не говорили об этом. Теперь я понял, что решение принято. Я ничего не ответил, только посмотрел на Елену; позади нее я увидел небо, деревья сада, узкую сверкающую полосу озера. Ее лицо, освещенное сзади, оставалось в тени.

– Не думай, пожалуйста, что ответственность за этот шаг лежит на тебе,

– нетерпеливо сказала она. – Ты вовсе не уговаривал меня пойти на это, и дело не в тебе. Даже если бы тебя не было здесь, я все равно ни за что бы не вернулась. Этого достаточно?

– Да, – сказал я, ошеломленный и слегка пристыженный. – Но я вовсе не думал об этом.

вернуться

Note13

озеро